Ана Дали. «Сальвадор Дали»

Добавьте в закладки эту страницу, если она вам понравилась. Спасибо.

Глава 15

В Фигерас тем временем приходили письма, в которых Федерико с нежностью вспоминал Кадакес. Многое в них может показаться метафорой, поэтической загадкой, хотя на самом деле ничего этого нет. Так, в одном письме Федерико запечатлел живой образ нашего дома, в котором он в 1925 году провел Пасхальную неделю, таким, каким тот дом остался у него в памяти. В этом письме нет ничего литературного. Просто Федерико, воспринимая все через призму своего поэтического мира, пишет так, как ему видится. И когда он упоминает о вечерней заре, что зажгла коралловый огонек в руке Мадонны, речь идет о коралловой веточке, которую он сам принес и вложил в руку статуи. На рассвете, когда солнце вставало из-за моря, казалось, что веточка светится, но Федерико уверял меня, что огонек загорается и на закате, при одном условии — «если никого нет дома». Федерико говорил это совершенно серьезно, и я готова была верить.

В описании плясуний-негритянок тоже нет ничего таинственного. Плясуний Федерико разглядел в наших занавесках из шнуров с нанизанными стеклянными шариками — белыми и зелеными. От ветра они колыхались и распугивали мух. Рисунок, что опутал Федерико, действительно существовал. Речь идет об автопортрете Сальвадора — несколько кривых линий на нем казались Федерико путами. Память его — живое существо. Она ест пасхальный пирог, пьет красное вино, усаживается в кресло, просит еще кусочек пирога, спрашивает, как будет по-каталански «облако». Федерико вообще часто спрашивал: «Как это будет по-каталански? А это? А то?» Какие-то слова казались ему звучными и очень красивыми, какие-то он находил смешными, забавными, печальными, ласковыми или злыми. Слово «нуволь» (облако) нравилось ему необычайно, и он все переспрашивал, притворяясь, что забыл:

— Как будет по-каталански «облако»? Нуб... Нуба... Нум...

И перебирал чуть ли не весь алфавит, пока не складывал искомое «нуволь».

По каталонскому обычаю на Пасху крестный одаривает крестницу особым пирогом, который называется «мона». И ежегодно я получала от крестного «мону» огромных размеров. За праздничным столом, поедая пирог, мы рассказали Федерико об этом обычае, который он оценил в полной мере (равно как и пирог), хотя название «мона» показалось ему ужасно смешным. Зато слово «кульеретта» (ложечка) он счел ласковым и милым...

В другом письме Федерико упоминает о Лидии. О ней надо рассказать поподробнее. Лидия — вдова рыбака, женщина лет пятидесяти, жила вблизи Кадакеса. Лицо на редкость выразительное, глаза немного навыкате. Кудряшки, к тому времени седые, обрамляли лоб точно так же, как когда-то в юности.

Много лет назад в Кадакесе гостили Пикассо и Дерен1 — они сняли на лето дом Лидии. Вспоминая то время, она говорила, что люди «косо посматривали на Пикассо, потому что жена его носила чересчур узкие юбки, да и в картинах ничего нельзя разобрать».

— А я думаю, — говорила Лидия, — раз уж он писал так, а не иначе, значит, был в том тайный смысл!

На следующее лето дом Лидии снял новый гость — Эухенио Д'Орс. И это перевернуло всю ее жизнь2. Обаяние Д'Орса, его проникновенный голос, медлительность и изящные манеры поразили в самое сердце бедную женщину, и эта заноза так там и осталась навеки. Несусветная любовь к человеку, которого она почитала наравне с богом, вылилась в конце концов в сумасшествие особого рода. Лидия вообразила себя героиней романа Д'Орса — Тересой из «Умницы и красавицы»3. Она стала писать Д'Орсу письма и не сомневалась, что он отвечает ей на страницах газет — в статьях, ибо в каждой она находила намеки на то, что ей пригрезилось.

Лидия всегда говорила образно, но со времен Д'Орса в обиход ее речи вошли метафоры. Так, например, себя она именовала «источником», а Ксения — «водой». И подобным образом объясняла что угодно. Неудивительно, что брат и Федерико могли слушать Лидию часами. Постепенно это странное помешательство усиливалось, и к старости Лидия совершенно сошла с ума и забросила дом. Ее сыновья (она называла их не иначе как «доблестные рыбари4 с мыса Кулип») плохо кончили, и Лидия осталась одна в окружении книг Эухенио Д'Орса, которые постоянно перечитывала и толковала, — больше ей ничего не было нужно. В конце концов пришлось устроить ее в приют Гомиса де Агульяны, где она, прожив еще два года, тихо скончалась.

«Никакой это не приют, — писала она мне оттуда, — а самый настоящий дворец, а уж до чего кругом меня чисто! И сама я чистая, в белом платье — что твой ландыш в цвету!»

Спустя несколько лет судьба свела меня со старушкой из этого приюта. Она знала Лидию, дружила с ней, слушала ее бесконечные рассуждения. И вот что она мне рассказала:

— Лидия говорила, что знакома со знаменитыми людьми — «их печатными буквами в книгах печатают». Она мне и растолковала, что в книгах сказано, — я сама читать не умею. Всего не упомню, но часто поминала она человека, что в подробностях описал, как повстречаются они с Лидией «во славе Божьей».

Я спросила, не помнит ли она, чьи это слова.

— А как же, — ответила старушка. — Лидия говорила про какого-то Ороса, который ей письма в книгах слал. Там она это и вычитала. «Обретем друг друга во славе Божьей!» Она это часто повторяла, я и запомнила.

А тем временем в мастерской кипит работа. В картинах брата все явственнее проступает мощь. Свет на его полотнах лепит форму, подчеркнутую отвесами каменных стен. Такие же стены идут вдоль дорог (излюбленного мотива его пейзажей), прежде — в лучших традициях импрессионизма — терявшихся в зеленых зарослях.

В пейзажах Сальвадора еще не выписаны подробности. Он работает светом и тенью, лепит объем. Деталь, представленная с поразительной тщательностью, придет позднее, а пока он занят, как и в начале пути, проработкой света, и с каждой картиной свет ложится все тоньше и все точнее. Наконец найдено равновесие между объемом и цветом. А как хороши у него волны — изящные, ладные и так крепко вылепленные. Филигрань пены вычеканена вплоть до мельчайшего завитка. В этих пейзажах воздух над морем прозрачен, и видно далеко-далеко. Перемены в живописи Сальвадора не удивили зрителей — связь его новой манеры со всем сделанным ранее очевидна.

Итак, в центре его внимания объем, затем свет и наконец деталь. Так достигалась целостность.

У Сальвадора всегда были под рукой лучшие журналы об искусстве: «Л'амур де л'ар», «Л'ap виван», «Л'ар д'ожурдуи», «Ревиста де Оксиденте», «Студиум», «Мусеум», «Д'аси, д'алья», «Ла Гасета де лез Артс», «Л'Амик де лез Артс», «Варьете», «Дер Квершнит». Отец никогда не забывал о подписке и покупал для нас книги — самые разные, смотря по тому, что нас в то или другое время занимало.

Никакие расходы, если это касалось образования, не останавливали отца. Надо сказать, он и сам с живейшим интересом читал статьи и книги по искусству. Он счел для нас необходимой поездку в Париж и в Бельгию, полагая, что Сальвадор, влюбленный в Вермеера, Брейгеля и Босха, должен увидеть их творения. Было уже решено: мы едем, но тут у брата как раз наметилась выставка в Барселоне.

В какой бы манере ни писал Сальвадор, в его пейзажах всегда есть что-то от главного пейзажа его жизни — от Кадакеса. А в работах, сделанных в то лето, от Кадакеса буквально все — ослепительный свет, резкие тени и тяжелый камень. Кажется, в его картинах ощутим воздух Кадакеса — ветер с моря и блистающая синева.

Меня всегда поражало это чудо: как удавалось брату перенести на полотно то, что впитало все его существо, как могло это навеки застыть в красках? Вот она, неразгаданная тайна всякого истинного произведения искусства. Но изо дня в день это чудо происходило у меня на глазах, в нашем доме — так, словно естественнее и привычнее ничего и быть не могло.

Сделанное никогда не удовлетворяло Сальвадора — картина казалась ему лишь бледной копией той красоты, которую он носил в своем сердце: «Ее я еще не умею запечатлеть». И все же он неуклонно приближался к расцвету своего творчества. Волны на его морских пейзажах становились все точенее, все изящнее, они торопились к берегу, оставляя на гальке кружево пены, и возвращались, чтобы вновь, постепенно затихая, устремиться к каменистой кромке.

Я подолгу позировала брату и часами вглядывалась в пейзаж, родной с детства и давно ставший частью меня самой. Обычно Сальвадор велел мне сесть у окна — то у одного, то у другого. И в конце концов я до мельчайших подробностей изучила вид изо всех наших окон. Полдень. Значит, вот-вот налетит ветер и повернет листья олив серебряной — тыльной — стороной, а когда затихнет, они снова зазеленеют. И в море замерцают золотые крупинки, и темной, влажной сталью с сизым отливом полыхнут скалы. Лишь в подводные пещеры под скалами, облепленные ракушками и устланные водорослями, где прячутся рыбы, не проникает ни луч, ни взгляд — темная, недвижная синь на миг светлеет лишь на утренней заре. Снова вдалеке ветер играет в оливах — то посеребрит, взъерошив листву, то пригладит: свет и тень, серебро и зелень. Пора к морю — купаться.

Сеанс окончен — Сальвадор откладывает палитру, я встаю. Нас ждет море — чистое, ласковое. Мы заплываем далеко и, опустив глаза в воду, глядим, как на дне колышутся гибкие водоросли, как разбегаются стайки рыбок.

Потом обед на террасе под эвкалиптом, почти у самого моря — ведь от береговой кромки нас отделяет только ряд цветущих огненно-красных гераней.

А на обед у нас, как всегда, лангусты и рыба — чаще всего кривозуб — или котлеты, зажаренные на решетке. Я как сейчас помню и полуденный жар, и прохладные капли морской воды на плечах после купанья, и накаленный камень террасы, и тень эвкалипта на белой скатерти.

Легкий ветерок потянул с моря — теплый, трепетный. Кажется, что смотришь сквозь подрагивающее прозрачное стекло — кажется, ветерок зрим, а не только осязаем.

После обеда — сон, здесь же, в тени эвкалипта, под рокот волн. Как-то раз мне приснилось, что я уже старуха, сижу на берегу, разглядываю раковину и слышу ее голос: «Смотри, это волны отпечатались на мне завитками, а рокот их укрылся внутри — приложи меня к уху, послушай!» И я слушаю рокот давно смолкшей волны — так, словно со мной заговорило прошлое. Вот она — вся прожитая жизнь у меня в руках, и я гляжу на нее отстраненно, спокойно.

Когда я проснулась, небо уже отливало пурпуром, а море посверкивало перламутром. Солнце уходило за гряду Пани. Море стихло — шелковым покровом лег «белый покой». Все объято дремотой — оливы, вода, скалы. Еще немного — и зарево заката поблекнет, стемнеет небо, гася цвета, и в его черной выси замерцают алмазные узоры созвездий.

Так, день за днем уходит лето. А я получаю письма из Гранады, от Федерико. Он помнит нас и скучает по Кадакесу. И мы скучаем по Федерико. Как бы хотелось, чтобы он снова приехал! Я говорила уже, что полюбила его как брата, а наш отец с первого дня относился к нему как к сыну.

Август. Пронзительная летняя зелень плодов наливается теплой золотистой тяжестью — щедрая, спокойная осень смягчает яростные краски лета. Все ближе день возвращения в Фигерас. И вот он наступил. Мы снова в родном городе, в самом сердце ампурданской долины. За Фигерасом желтыми коврами до самого Каниго простираются поля.

Все наши мысли заняты выставкой в Барселоне5, к которой готовится Сальвадор. Она откроется 14 ноября и продлится две недели — до 27 ноября.

В мастерской полным-полно картин. Сальвадор выбирает. Портрет отца, мои портреты, пейзажи Кадакеса, портреты двух белокурых девушек, светлоглазых, с прозрачной кожей. Это подруги Сальвадора. Одна необычайно хороша: элегантна, грациозна, как газель. Брат часто вечерами заходит к ней. Он придумал интерьер для одной из комнат ее дома — просторной, с чудным балконом, увитым глицинией. Получилось нечто вроде студии. Сальвадор нарисовал Будду огромных размеров, а стены украсил восточным орнаментом.

Тогда же брат расписал для меня ширму: цветные фонарики, женские силуэты в кимоно и сказочные птицы с огненно-алым опереньем на темно-синем фоне в стилизованной японской рамке. Ширма (она и сейчас со мной) напоминает юношескую живописную манеру Сальвадора — той поры, когда он писал темперой.

Брат по-прежнему такой же, каким приехал из Мадрида: гладко причесан, аккуратен, элегантен. Он спокоен, ровен в обращении.

Очень много читает и тщательно, методично работает. Его настольная книга — «Размышления» Энгра. Еще до того, как она появилась у Сальвадора, он выписал по-французски из какого-то каталога, где были две репродукции Энгра и один рисунок, несколько поразивших его фраз, видимо, созвучных его собственным мыслям об искусстве. Вот они:

«Рисунок — проверка на мастерство»,

«Тот, кто варится в собственном соку и не хочет ни у кого учиться, обречен на худший вид эпигонства — он подражает самому себе»,

«Совершенство формы предполагает умение работать с плоскостью и объемом. Совершенная форма всегда крепка и насыщенна; деталь в ней никогда не искажает целостности».

Настал наконец день открытия выставки. Успех очевиден. Вся каталонская критика отозвалась о выставке более чем благосклонно. Многие журналы и газеты поместили репродукции картин, сопроводив их похвалами автору.

С тех пор у отца появилась новая приятная обязанность. Он завел большой альбом в пергаментном переплете и методично вклеивал туда все отзывы о творчестве Сальвадора. Страницы альбома заполнялись довольно быстро. Что ни день, появлялся новый отзыв о картинах, создававшихся на наших глазах, и

отец тщательно вырезал из газеты или журнала статью или заметку и вклеивал их в альбом в строгом хронологическом порядке, отмечая на полях даты выставок, а также важные устные комментарии. Этот альбом еще когда-нибудь станет ценнейшим подспорьем биографам художника.

Сальвадор довольно долго пробыл в Барселоне, где у него появилось много друзей из тамошней интеллигенции. Назову некоторые имена: Жозеп М. де Сагарра, Себастьян Гаш, Франсеск Пужоль, Жозеп М. Планес, Борральерас, Алейсандре Плана, Томас Гарсес, Ж.В. Фойкс.

По возвращении брата в Фигерас мы тут же стали собираться в Париж6 и довольно скоро уехали. Никакой другой цели, кроме Лувра, у нас в Париже не было. Там мы проводили целые дни. Думаю, что должна упомянуть о том, кто из художников произвел на Сальвадора особенно сильное впечатление. Это Леонардо да Винчи, Рафаэль и Энгр. Перед их полотнами брат простаивал часами как завороженный. Еще ему пришлись по душе фламандцы.

Пробыв некоторое время в Париже, мы отправились в Бельгию, чтобы Сальвадор смог увидеть полотна Вермеера Делфтского. Наконец-то он увидел подлинники, давно любимые по репродукциям альбомов издательства «Гованс»!

Вернувшись в Фигерас из путешествия, которое так много значило для творческого развития Сальвадора, мы застали отца за его излюбленным занятием — просмотром газет, выискиванием отзывов о сыне и вклеиванием их в альбом. Было ясно, что первая выставка имела неоспоримый успех и произвела сильное впечатление как на зрителей, так и на критику. Почти все картины нашли покупателей.

Сальвадору снова приходится ехать в Барселону — ему предстоит работа над декорациями к драме Гарсиа Лорки «Мариана Пинеда», которую Маргарита Ксиргу готовит к премьере в театре «Гойя».

В Барселоне брат встретится с Федерико — они собираются вместе работать над декорациями. Дружба их крепнет с каждым днем.

Скажу, немного забегая вперед, что премьера «Марианы Пинеды» прошла с успехом, но, мне кажется, эта замечательная пьеса, прекрасная игра Маргариты Ксиргу и чудесные декорации заслуживали не просто успеха, а триумфа. До сих пор не понимаю, отчего этого не случилось, ведь «Мариана Пинеда» была, бесспорно, лучшей из постановок, виденных барселонским зрителем за последние годы.

После премьеры7 «Марианы Пинеды» мы долго гуляли по городу — Федерико, Ксиргу, Марагетас, Гаш, Мунтайя, брат и еще несколько актеров. Обошли весь Готический квартал — Федерико страшно нравилась старая Барселона. Было тихо, почти совсем темно: ночи в июне темные, а фонарей у нас немного. На Королевской площади Гарсиа Лорка сыграл для нас спектакль — пародию на себя, драматурга. Он выходил на сцену, кланялся, благодарил публику — актер он был великолепный. Но тот, кто знал его душу, не мог не ощутить в этой пантомиме привкуса горечи. С площади Сан-Хайме по улице Фернандо мы спустились на Рамблас и там, на террасе «Золотого Льва», еще долго праздновали премьеру.

Со временем горечь прошла, и, думаю, Федерико навсегда запомнил тот вечер, когда он впервые, рука об руку с Маргаритой Ксиргу, вышел на аплодисменты.

«Конечно, — говорила Ксиргу, — он боялся, что публика, воспитанная в старом вкусе, не примет «Марианы». И, чтобы разубедить его, Ксиргу устроила спектакль в клубе, ставшем пристанищем ретроградов. Но и там пьеса имела успех — Федерико вызывали не только в конце, а всякий раз, когда опускали занавес. Он выходил, кланялся и, не выпуская руки Маргариты, тихо повторял: «Смотри, даже старухи аплодируют!.. Даже старые ведьмы!»

Примечания

1. ...гостили Пикассо и Дерен. — Это было летом 1910 года.

2. И это перевернуло всю ее жизнь. — Ана Мария не точна. Э. Д'Орс произвел на Лидию неизгладимое впечатление много раньше, еще до рождения Аны Марии. В 1902 году, в студенческие годы, он вместе с X. Грау, будущим драматургом, посетил Кадакес. С Лидией к 1910 году они были уже старыми и добрыми друзьями.

3. ... Тересой из «Умницы и красавицы». — Роман написан в 1911 году.

4. ... доблестные рыбари... — цитата из романа Д'Орса «Умница и красавица».

5. ... мысли заняты выставкой в Барселоне... — Первая персональная выставка Сальвадора Дали в галерее Далмау (27 картин и 5 рисунков) состоялась в 1925 году.

6. ... стали собираться в Париж. — Поездка Сальвадора и Аны Марии в Париж и Брюссель (в сопровождении тетушки) состоялась в апреле 1925 года.

7. После премьеры... — Премьера «Марианы Пинеды» состоялась в Барселоне в театре «Гойя» 24 июня 1927 года.

Предыдущая страница К оглавлению Следующая страница

Рейтинг@Mail.ru Яндекс.Метрика
©2007—2019 «Жизнь и Творчество Сальвадора Дали»